Неточные совпадения
— Нет, ничего не будет,
и не думай. Я поеду с
папа гулять на бульвар. Мы заедем к Долли. Пред обедом тебя жду. Ах, да! Ты знаешь, что положение Долли становится решительно невозможным? Она кругом должна, денег у нее нет. Мы вчера говорили с
мама и с Арсением (так она звала мужа сестры Львовой)
и решили тебя с ним напустить на Стиву. Это решительно невозможно. С
папа нельзя говорить об этом… Но если бы ты
и он…
— Просто — тебе стыдно сказать правду, — заявила Люба. — А я знаю, что урод,
и у меня еще скверный характер, это
и папа и мама говорят. Мне нужно уйти в монахини… Не хочу больше сидеть здесь.
— Он даже перестал дружиться с Любой,
и теперь все с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, — задумчиво говорила Лидия. — А мы с
папой так боимся за Бориса.
Папа даже ночью встает
и смотрит — спит ли он? А вчера твоя
мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
Имел удовольствие видеть его: между нами говоря — нахал
и, как все столичные карьеристы, не пожалеет ни
папу, ни
маму.
— Павля все знает, даже больше, чем
папа. Бывает, если
папа уехал в Москву, Павля с
мамой поют тихонькие песни
и плачут обе две,
и Павля целует мамины руки.
Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что
и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой».
И ей не нравится, что
папа знаком с другими дамами
и с твоей
мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
— Очень редко… Ведь
мама никогда не ездит туда,
и нам приходится всегда тащить с собой
папу. Знакомых мало, а потом приедешь домой, —
мама дня три дуется
и все вздыхает. Зимой у нас бывает бал… Только это совсем не то, что у Ляховских. Я в прошлом году в первый раз была у них на балу, — весело, прелесть! А у нас больше купцы бывают
и только пьют…
— Да… но при теперешних обстоятельствах… Словом, вы понимаете, что я хочу сказать. Мне совсем не до веселья, да
и папа не хотел, чтобы я ехала. Но вы знаете, чего захочет
мама — закон, а ей пришла фантазия непременно вывозить нынче Верочку… Я
и вожусь с ней в качестве бонны.
—
И хорошо сделали, потому что, вероятно, узнали бы не больше того, что уже слышали от
мамы. Городские слухи о нашем разорении — правда… В подробностях я не могу объяснить вам настоящее положение дел, да
и сам
папа теперь едва ли знает все. Ясно только одно, что мы разорены.
Как это ни странно, но до известной степени Полуянов был прав. Да, он принимал благодарности, а что было бы, если б он все правонарушения
и казусы выводил на свежую воду? Ведь за каждым что-нибудь было, а он все прикрывал
и не выносил сору из избы. Взять хоть ту же скоропостижную девку, которая лежит у попа на погребе: она из Кунары,
и есть подозрение, что это работа Лиодорки Малыгина
и Пашки Булыгина. Всех можно закрутить так, что ни
папы, ни
мамы не скажут.
— Что не больно?.. — закричал вдруг бешено Симеон,
и его черные безбровые
и безресницые глаза сделались такими страшными, что кадеты отшатнулись. — Я тебя так съезжу по сусалам, что ты папу-маму говорить разучишься! Ноги из заду выдерну. Ну, мигом! А то козырну по шее!
— А я знаю! — кричала она в озлоблении. — Я знаю, что
и вы такие же, как
и я! Но у вас
папа,
мама, вы обеспечены, а если вам нужно, так вы
и ребенка вытравите,многие так делают. А будь вы на моем месте, — когда жрать нечего,
и девчонка еще ничего не понимает, потому что неграмотная, а кругом мужчины лезут, как кобели, — то
и вы бы были в публичном доме! Стыдно так над бедной девушкой изголяться, — вот что!
И потому помните, что за особо важный против дисциплины поступок каждый из вас может быть прямо из училища отправлен вовсе не домой к
папе,
маме, дяде
и тете, а рядовым в пехотный полк…
— Нет, Котик любит свою
маму. Котик не станет огорчать
папу и маму.
— Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте
и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет на него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!»
И прислуга здесь же была.
И надобно видеть, как он принимается иногда поучать меня — ну, точь-в-точь он патриарх, а я малый ребенок, который, кроме «
папы» да «
мамы», говорить ничего не умеет… так, знаешь, благосклонно, не сердясь.
Через три года
папе стало совершенно невмоготу: весь его заработок уходил в имение, никаких надежд не было, что хоть когда-нибудь будет какой-нибудь доход;
мама почти всю зиму проводила в деревне, дети
и дом были без призора. Имение, наконец, продали, — рады были, что за покупную цену, — со всеми новыми постройками
и вновь заведенным инвентарем.
Мария Матвеевна, полная, с доброй улыбкой, сидит в кресле
и расспрашивает меня о здоровьи
папы и мамы, о моих гимназических делах, о бабушке
и тете Анне.
«Боже! Спаси
папу,
маму, братьев, сестер, дедушку, бабушку
и всех людей. Упокой, боже, души всех умерших. Ангел-хранитель, не оставь нас. Помоги нам жить дружно. Во имя отца
и сына
и святого духа. Аминь».
Отношения между
папой и мамой были редко-хорошие. Мы никогда не видели, чтоб они ссорились, разве только спорили иногда повышенными голосами. Думаю, — не могло все-таки совсем быть без ссор; но проходили они за нашими глазами. Центром дома был
папа. Он являлся для всех высшим авторитетом, для нас — высшим судьею
и карателем.
Я достал свою полушку, пошел
и спешил вспомнить, за кого чтоб молился нищий: за меня, конечно,
и за Машу Плещееву; за
папу и маму; за бабушку, — ведь она мне дала полушку; потом за упокой души дедушки Викентия Михайловича
и другого дедушки, маминого отца, Павла Васильевича.
Я испуганно таращил глаза
и втягивал голову в плечи, мальчишка бил меня кулаком по шее, а извозчики, — такие почтительные
и славные, когда я ехал на них с
папой или
мамой, — теперь грубо хохотали, а парень с дровами свистел
и кричал...
Чувствовалось, что в отношениях к ней дедушки есть что-то неладное
и стыдное, о чем
папа с
мамой, уважая
и любя дедушку, не могли
и не хотели рассуждать.
Мы как будто получали воспитание демократическое,
папа и мама не терпели барства, нам очень часто приходилось слышать фразу: «Подумаешь, какой барин!» К горничной нам позволялось обращаться только за самым необходимым. Но, должно быть, общий уж дух был тогда такой, — барство глубоко держалось в крови.
Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к
маме каяться. Геня протестовал, возмущался, говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы только потому
и шли на грех, что знали, — его можно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда говорили
и папа и мама.
И мы виновато каялись,
и мама грустно говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились
и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно говорил...
Пополоскал. Совестно глядеть
папе и маме в глаза. Противно, что прячешься. На следующий день сделал над собою усилие, подошел к
папе и рассказал, как мы вчера курили.
У
мамы был непочатый запас энергии
и жизненной силы.
И всякую мечту она сейчас же стремилась воплотить в жизнь.
Папа же любил просто помечтать
и пофантазировать, не думая непременно о претворении мечты в жизнь. Скажет, например: хорошо бы поставить у забора в саду беседку, обвить ее диким виноградом. Назавтра в саду уже визг пил, стук, летят под топорами плотников белые щепки.
И в тот же вечер отдал
маме. Она перечитала стихи
и с тем лучащимся из глаз светом, который мы у нее видали на молитве, заключила меня в свои мягкие объятия
и горячо расцеловала.
И взволнованно сказала
папе...
11 ноября были мои именины,
и я получил в подарок от
папы и мамы собрание стихотворений Ал. Толстого, где находилась
и драма «Посадник». Красивый том в коленкоровом переплете цвета какао, с золототисненным факсимиле через всю верхнюю крышку переплета из нижнего левого угла в верхний правый: «Гр. А. К. Толстой».
И росчерк под подписью тоже золототисненный.
— Наверно, Маша меня разлюбит,
и я ее разлюблю; наверно, я завтра из всех предметов получу по единице; наверно, завтра
папа и мама умрут; наверно, у нас будет пожар, заберутся разбойники
и всех нас убьют; наверно, из меня выйдет дурак, негодяй
и пьяница; наверно, я в ад попаду.
Ух, как помню я свою красную от мороза, перепачканную чернилами руку, — как она беспомощно торчала в воздухе, как дрогнула
и сконфуженно опустилась. Катерина Сергеевна поговорила минутки две, попросила передать ее поклон
папе и маме и, все не вынимая рук из муфты, кивнула мне на прощанье головой.
Мы с Мишей сидели в конце стола,
и как раз против нас — Оля
и Маша. Я все время в великом восхищении глазел на Машу. Она искоса поглядывала на меня
и отворачивалась. Когда же я отвечал Варваре Владимировне на вопросы о здоровьи
папы и мамы, о переходе моем в следующий класс, —
и потом вдруг взглядывал на Машу, я замечал, что она внимательно смотрит на меня. Мы встречались глазами. Она усмехалась
и медленно отводила глаза.
И я в смущении думал: чего это она все смеется?
До тех пор я с ними избегал прямых разговоров на такие темы, — слишком уж были против этого
и папа и мама.
Но
папа и мама и не подозревали, почему я так аккуратно посещаю ее.
Дверь мне отворила
мама.
Папа уже спал. Я с увлечением стал рассказывать о пьяных учителях, о поджоге Добрыниным своего дома.
Мама слушала холодно
и печально, В чем дело? Видимо, в чем-то я проштрафился. Очень мне было знакомо это лицо мамино: это значило, что
папа чем-нибудь возмущен до глубины души
и с ним предстоит разговор.
И мама сказала мне, чем
папа возмущен: что я не приехал домой с бала, когда начался пожар.
Меня называли «Витя»,
папа выговаривал по-польски,
и у него звучало «Виця»; так он всегда
и в письмах ко мне писал мое имя. Ласкательно
мама называла меня «Тюлька». Раз она так меня позвала, когда у нее сидела с визитом какая-то дама. Когда я ушел, дама сказала
маме...
Папу и маму они подкупили своим содержанием, — особенно потому, что в то время я уже очень напористо высказывал свои религиозные сомнения.
— Как далеко? Всего полквартала, ветер был как раз в нашу сторону. Да
и как ты вообще мог оттуда судить, нужен ты или не нужен? Всякий чуткий мальчик, не такой черствый эгоист, как ты, сейчас же бы бросился домой, сейчас же спросил бы себя, — не беспокоятся ли
мама с
папой, не понадоблюсь ли я дома? А у тебя только
и заботы, что о белых лайковых перчатках.
К исповеди нельзя идти, если раньше не получишь прощения у всех, кого ты мог обидеть. Перед исповедью даже
мама, даже
папа просили прощения у всех нас
и прислуги. Меня это очень занимало,
и я спрашивал
маму...
По почтительному отношению
папы и мамы к Афросинье Филипповне мы чувствовали, что она — не просто служащая у дедушки.
И вместе с тем была у
мамы как будто большая любовь к жизни (у
папы ее совсем не было)
и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не было у
папы).
И еще одну мелочь ярко помню о
маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами
и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
На следующий день
мама с возмущением заговорила со мною об угрозе, которую я применил к девочкам в нашей ссоре за дом. Рассказывая про Зыбино, сестры рассказали
маме и про это. А
папа целый месяц меня совсем не замечал
и, наконец, однажды вечером жестоко меня отчитал. Какая пошлость, какая грязь! Этакие вещи сметь сказать почти уже взрослым девушкам!
Любы Конопацкой мне больше не удалось видеть. Они были все на даче. Накануне нашего отъезда
мама заказала в церкви Петра
и Павла напутственный молебен.
И горячо молилась, все время стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая пальцы в лоб, грудь
и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась
мама, отчего так волновался все время
папа: как бы я в Петербурге не подпал под влияние нигилистов-революционеров
и не испортил себе будущего.
Однажды вечером
папе и маме нужно было куда-то уехать.
Папа позвал меня, подвел к цветку, показал его
и сказал...
Наша немка, Минна Ивановна, была в ужасе, всю дорогу возмущалась мною, а дома сказала
папе.
Папа очень рассердился
и сказал, что это свинство, что меня больше не нужно ни к кому отпускать на елку. А
мама сказала...
—
Папа и мама здоровы, а ваш брат со мной в Москве, с нами
и Елизавета Петровна Дубянская.
— О,
папа…
папа… — шептала она, не будучи в силах писать, так как глаза ее затуманивались слезами. — Как я огорчила тебя… Но ты мне простишь…
И мама простит… Милые, дорогие мои… Ведь я же теперь раба, раба его! Он говорит, что если я не буду его слушаться, он опозорит меня…
И ко всему этому он не любит меня… Что делать, что делать… Нет, я не напишу вам этого, чтобы не огорчать вас… Он честный человек, он честный…
Вдруг один раз
папа приходит ко мне
и объявляет, что
мама решила выдать меня за князя Геракова, вы помните такой тощий
и длинный молодой человек, с совершенно лошадиной физиономией…
— Вы из Петербурга, что
папа и мама, что брат?..
— Послушай, Володя, помнишь, ты обещал мне обвенчаться, как только мы сюда приедем…
Папа и мама тогда уж наверное простят нас… Не поедем в Москву… Обвенчаемся
и поедем в Петербург.
Папа хватает себя за волосы
и убегает в кабинет. Там он некоторое время мелькает из угла в угол. Потом решительно бросает на пол недокуренную папиросу (за что ему всегда достается от
мамы)
и кричит горничной...